Глава двенадцатая. Человек - мера всех картин
Когда Суриков и Кончаловский в переездах по Испании оказались в вагоне, переполненным обыкновенными пассажирами, Василий Иванович приметил сидевшего на дальней скамье сельского пастора и обратился к нему с фразой из речи римлянина Цицерона. Незнакомец оживился и ответил ему на языке античности. Завязался разговор, понятный для интеллектуалов разных национальностей. Суриков знал латынь со времен Академии художеств не по обязанности выпускника, а в качестве ядра мышления, не утерявшего афористичную краткость и смысловую емкость за девятнадцать веков европейской цивилизации.
В 1913 году художник писал автопортрет, и в его мозгу звучало изречение: «Homo vocabulum est naturae - Человек есть слово естественное!» Да, Василий Иванович в своих побуждениях всегда стремился к естеству познания истины, такой простой и такой непостижимой для многих людей, где бы они ни существовали - в падшей от нашествия варваров Римской империи или в России, приближавшейся к апокалипсису Первой мировой войны. Honetste vivere, alteri non laedere, suum cuique tribuere - жить честно, никому не вредить, каждому воздавать должное». В облике Сурикова ощущалось достоинство, выстраданное и возвышенное над презрительной суетой корысти, чинопочитания, страха потерять мелкую разменную монету, за которую можно купить разве что всем положенную смерть.
Мастер неоднократно в своей биографии смотрелся в зеркало, расположенное напротив подрамника, и оно ему не льстило, не приукрашивало, помогая утвердиться в правомерности его живописных идей. В 1894 году он обрисовал свою фигуру в непосредственной близости от полотна «Покорение Сибири Ермаком», так что виделось, что он, будучи лидером национальной изобразительной школы, прорывал застоявшиеся границы искусства и занимал неосвоенные широты со свойственным его донским предкам размахом. В 1902 году Суриков сменил перед зеркальным отражением строгий костюм с белым воротничком на красную блузу просторного кроя и тем усилил в своей натуре брожение мужицкой крови «Степана Разина». Через восемь лет кистью, погруженной в тушь, он воспроизвел внешность атамана на листе бумаги, и его современники были поражены генетическим сходством создателя и его героя. Писатель Н.Щекотов в книге «Картины Сурикова», анализируя графический стиль «Головы Степана Разина», писал: «Вглядываясь в лицо Разина, видим в нем какие-то знакомые черты. Чьи они? Кого напоминают? Небольшой эскиз к образу атамана, сделанный тушью, прямо отвечает на этот вопрос: это лицо самого Василия Ивановича Сурикова. "Натурой" для Степана Разина служил сам художник. И тогда нам становится ясным, что трагедия, выраженная Суриковым в его картинах, до некоторой степени была и его собственной трагедией».
На автопортрете 1913 года внимание создателя сосредотачивалось на энергетике взгляда, на выпуклых желваках щек, на сомкнутых в складку губах. Примечательно, что в лаконичной позе художника отсутствовал жест его рук, которые сливались с общей гаммой затемненного силуэта. Для сравнения можно привести знаменитый автопортрет Карла Брюллова, где мраморная кисть творца «Помпеи», покоившаяся на подлокотнике пурпурного кресла, казалась вылепленной по царственному велению Вселенной.
Скрытую загадку руки Сурикова раскрыл Максимилиан Александрович Волошин во время их бесед, проходивших в гостинице Княжий двор в январе 1913 года. Он долго разглядывал сеточку пересекавшихся линий на ладони и сделал в тетради графологическую запись: «Рука у него была маленькая, тонкая, не худая. С красивыми пальцами, суживающимся к концам, но не острыми. Письмена на ладони четкие, глубокие, цельные. Линия головы сильная, но короткая. Меркуриальная - глубока, удвоена и на скрещении с головной вспыхивала звездой, одним из лучей которой являлось уклонение Аполлона в сторону Луны». О своих наблюдениях хироманта он сказал Василию Ивановичу: «У вас громадная сила наблюдательности: даже то, что вы видели мельком, у вас остается четко в глазах. Разум у вас ясный и резкий, но он не озаряет области более глубокие и представляет полный простор бессознательному».
Это «бессознательное» состояние Волошин трактовал в качестве поразительной способности мастера пребывать в разновременных исторических периодах, он считал, что детство и юность Сурикова действительно прошли в XVI и XVII веках, что он был «современником и Ермака, и Степана Разина, и боярыни Морозовой, и казней Петра». При этом Максимилиан Александрович ссылался на постулаты ученого-фантаста Фламмариона об одном «сознательном существе», которое, удаляясь от поверхности земли со скоростью, превышавшую скорость света, «видит всю историю земли развивающейся в обратном порядке и постепенно отступающей в глубину веков».
В подобном воззрении выразилась и собственная личность Волошина, поэта и акварелиста символистских планов, властителя очага творцов в приморском Коктебеле, мистификатора, конструировавшего неординарные биографии для непризнанных литераторов. Он безнадежно влюблялся в отказывавших ему в близости женщин, странствовал пешком по Европе, оседал в богеме парижских ателье и после плотских соблазнов обретал главное предназначение - разделять «роковые годины» неопалимой купины его родины.
В мастерскую Сурикова, выходившую окнами на своды храма Христа Спасителя, Максимилиан Александрович поднимался не только с целью написать книгу по заказу московского издательства, но чтобы еще раз убедиться в их общей приверженности к нетленным ценностям России:
Дай слов за тебя молиться,
Понять твое бытие,
Твоей тоске причаститься,
Сгореть во имя твое...
Волошин ставил в конспектах одну за другой даты разговоров - пятого, восьмого, двенадцатого, семнадцатого января. В один из дней он напомнил Василию Ивановичу зиму вблизи Новой Слободы, где жила его семья. Шестилетний Макс и его мать шли по обледенелой мостовой и увидели человека, сидевшего на складном стуле перед этюдником. Под прикосновениями его кисти на холст падал настоящий снег, который рыхлили проезжавшие мимо повозки с кладью. Будничная городская картина, выросшая в великолепие «Боярыни Морозовой»! Художник доставал из своего архива наброски, раскладывал старинную утварь из кованого сундучка, стоявшего в углу гостиничной комнаты. Оба верили, что их общение будет продолжительным, потому что эрудированный Максимилиан Александрович обычно блистал красноречием почти круглые сутки.
|