Художник Маковский о художнике Сурикове из книги "Силуэты русских художников", 1914 года
"...Суриков тоже разочаровал нас, хотя и не так, как Васнецов. Его последний громадный холст "Стенька Разин" (на передвижной 1907 года) - одно из тех произведений, которые сразу открывают глаза на слабые стороны художника. В этой картине, так долго ожидавшейся всеми, мы увидели лживость живописных принципов Сурикова, великана нашего исторического жанра. Жухлые краски и тени, черные, как смола, варварская размашистость мазка, грубо-натуралистические эффекты, вульгарность рисунка, композиции, в конце концов - недостаток знания, культурной чуткости глаза, все вместе говорило не только об упадке таланта Сурикова, но о роковых заблуждениях его творчества. Невольно возникал вопрос: да был ли Суриков великим художником?
Или он - тоже наша иллюзия?
В самом деле, после "Стеньки Разина" почти все картины Сурикова начинают казаться удивительно грубыми панорамами. Лучше, свежее, бесспорнее - "Боярыня Морозова", "Покорение Сибири", "Меншиков". Но "Казнь стрельцов" или "Переход Суворова через Альпы" - разве это живопись? Хорошая живопись?!
Надо иметь мужество сознаться: Суриков гораздо более живописец, чем Васнецов, но он тоже "plus artiste que peintre", и он - художник замыслов, поэт, воскреситель стихийно-нравственных типов, не пластик и не колорист. И все-таки Суриков - Суриков. Большой, уродливый, вдохновенный.
Мистика Сурикова
Его долго ценили за идейно-передвижническую правду. Теперь мы знаем: ценное в нем - глубокая правда мистической поэзии. Несмотря на грубость формы, картины Сурикова - магические сны. Такого дара сновидца я не знаю ни в ком из наших художников. Может быть, этим и объясняются его недостатки - ограниченностью вкуса и сознательного умения в сравнении с надсознательною прозорливостью. Уайльд сказал о Браунинге - "он заикается тысячью ртов". О Сурикове хочется сказать: он вдохновенно-косноязычен. В его творчестве - повелительная убежденность галлюцината.
Он действительно видит прошлое, варварское, кровавое, жуткое прошлое России и рассказывает свои видения так выпукло-ярко, словно не знает различия между сном и явью.
Эти видения-картины фантастическим реализмом деталей и цельностью обобщающего настроения вызывают чувство, похожее на испуг. Мы смотрим на них, подчиняясь внушениям художника, и бред его кажется вещим. Правда исторической панорамы становится откровением. В трагизме воскрешенной эпохи раскрывается загадочная, трагичная глубина народной души...
Демоническое начало
Скорбные женские лица с лихорадочным блеском глаз, искушающие сладострастной девственностью, сумрачные лбы осужденных на смерть, лохмотья калек, бледные улыбки юродивых и сатанинский смех палачей, руки, проклинающие и поднятые для благословения и повисшие в бессильном отчаянии, взгляды, полные ненависти, страстной мольбы и страстного ужаса, - и всегда толпа, всегда смятенность толпы, то ждущей кровавых казней на тесных улицах древней Москвы, то вырастающей в варварское полчище на сибирских прибережьях, то воодушевленной подвигом на льдинах суворовских Альп - вот Суриков!
Несомненно стихийный талант, прозревший темную сущность восточнославянской стихии: ее роковое, грозное начало.
В задумчивых глазах его героинь - раздвоенность морального самосознания - мучительное опьянение, которое Достоевский назвал "надрывом"... Они стоят в толпе, и порывисто вглядываются в лица приговоренных на казнь и шепчут суеверно молитвы; они никогда не улыбаются, хрупкие, красивые и мятежные - страдальческие царевны, монахини теремов, в чарах сказки прошлого. И рядом с ними еще угрюмее смотрят мужские лица с длинными бородами и взъерошенными кудрями, старые и молодые, с тем же упорным взглядом исподлобья: стрельцы в железных оковах, бояре, странники, солдаты.
Зловещими силуэтами выделяются их костистые профили, сутулые спины.
От них веет былинной удалью и сумраком монастырской кельи, простором волжских степей и зарослями доисторического леса. В каждом чувствуется личность, познавшая свое право на жизнь и смерть, но в них есть и общее, одинаково присущее всем... Как женщины-царевны Сурикова, бледные героини в кокошниках и узорных душегрейках, так и эти угрюмые герои в казацких шапках и петровских киверах - образы-символы народной души. Художник понял в этой "душе племени" демоническую основу: трагизм острых контрастов, смесь варварства, буйной "татарщины" с экстазом моральных "надрывов" и религиозного отречения, - довизантийской эпической силы с робостью церковно-бытового смирения, смесь жестокости, юродства, разгула, подвижничества, душевной муки, любви.
Мне кажется, что, называя Сурикова мистиком и символистом, мы подразумеваем именно это... Суриков не столько бытовой художник, сколько психолог, заглянувший "по ту сторону" обычной психологии и увидевший мистические бездны там, где прежде видели только "быт".
"А как любил Суриков жизнь! Ту жизнь, которая обогащала его картины. Исторические темы, им выбираемые, были часто лишь "ярлыком", "названием", так сказать, его картин, а подлинное содержание их было то, что видел, пережил, чем был поражен когда-то ум,, сердце, глаз внутренний и внешний Сурикова, и тогда он в своих изображениях - назывались ли они картинами, этюдами или портретами - достигал своего "максимума", когда этому максимуму соответствовала сила, острота, глубина восприятия."