Между тем семью Сурикова посетили разные невзгоды. Умер отец, пришло в расстройство хозяйство и надвинулась бедность. Продолжать ученье стало трудно. Надо было думать о том, чтобы поскорее и собственными силами встать на ноги. И вот тут-то и созревает у Сурикова решение бросить Красноярск и добраться до Петербурга и Академии.
«Вопрос о том, как я доберусь туда, мало меня смущал, - говорил Суриков. - Вспоминал Ломоносова и думал: если он с обозами из Архангельска до Петербурга добрался, почему же мне это не удастся? С лошадьми обращаться умею, могу и запрячь и отпрячь. Буду помогать в дороге, коней и кладь караулить, вот и прокормлюсь как-нибудь... Труднее было расстаться с семейными, которые, конечно, всячески пугали и отговаривали. Не встретило мое намерение сочувствия и среди товарищей. Было это ведь в конце шестидесятых годов, молодежь была заражена писаревщиной, идеями Чернышевского и т.п., на искусство смотрела свысока, с пренебрежением...
Однако я все-таки решил свое намерение выполнить, и даже не пришлось мне добираться до Петербурга по способу Ломоносова. Нашелся добрый человек - золотопромышленник Кузнецов. Прослышал он о моем намерении и взял с собою в кибитку».
В Петербурге в Академии Сурикова ждало, однако, грустное разочарование. Здесь требовали прежде всего умелого рисования с гипсов? а Суриков гипсов и в глаза не видал. На экзамене он с треском провалился, а неумелые эскизы его, представленные профессорам, только вызывали на их лицах улыбку. Никто в этих эскизах дарования Сурикова не угадал и никто в Академии им не заинтересовался.
«Обидно было до смерти, - рассказывал Суриков. - Однако я духом не упал. Было много веры в себя, а главное, много было упрямого желания. Что же, думаю: гипсы так гипсы. Если другие умеют их рисовать, почему же я не смогу. Стал советоваться с товарищами, державшими экзамен, узнал про рисовальные классы в школе Общества поощрения, поступил туда и усердно принялся за работу. Оказалось, как и думал, не бог знает какая трудность...»
Осенью Суриков снова явился на экзамен и на сей раз уже благополучно его преодолел. Начались академические занятия и пошли удачно, так что через четыре года у художника уже имелись все серебряные медали, представленная им на программу картина тоже была одобрена, и Сурикову предстояло получить обычную заграничную командировку. «Был я тогда очень далек от того, что увлекло меня впоследствии, - рассказывал Суриков, - и от «Стрельцов», и от «Боярыни Морозовой», и вообще от русской истории. Страстно увлекся я сначала далеким античным миром и больше всего Египтом. Величавые суровые формы памятников, переживших тысячелетия, казались мне полными необычайного очарования. Затем как-то незаметно место Египта занял Рим с его охватившею полмира властью и, наконец, - воцарившееся на его развалинах христианство. Первые века христианства с его подвижниками и мучениками, фигуры вдохновенных проповедников новой веры и их страдания на крестах и на аренах цирков - все это влекло к себе величием и силою своего духа. Заданную мне картину «Апостол Павел проповедует Евангелие императору Агриппе» я писал с увлечением, совершенно не замечая того, что и она мне чужая, и я ей чужой».
Сложись дальнейшая судьба Сурикова обычным порядком, и, кто знает, быть может, он так. и не нашел бы никогда себя. Уезжай он в заграничную командировку, и, может быть, никогда не задумался бы он над трагическими страницами русской истории. Но, видно, в самом деле все к лучшему в сем лучшем из миров.
В чем было дело, это остается пока невыясненным. По одним объяснениям, в кассе Академии не все было благополучно, по другим - Сурикова не захотел послать в заграничную командировку тогдашний президент Академии. Юноша держал себя очень самостоятельно, и это многим не нравилось. Как бы то ни было, но за границу Сурикова не послали, а взамен заграничной командировки дали ему другую - ехать в Москву и писать в храме Христа Спасителя «Вселенские соборы». Вместо Рима или Парижа и Мюнхена Суриков оказался в Москве, и переезд сюда действительно сыграл в его жизни решающую роль. Вот что рассказывал сам Суриков о происшедшем в нем переломе.
«Началось здесь, в Москве, со мною что-то странное. Прежде всего почувствовал я себя здесь гораздо уютнее, чем в Петербурге. Было в Москве что-то гораздо больше напоминавшее мне Красноярск, особенно зимою. Идешь, бывало, в сумерках по улице, свернешь в переулок, и вдруг что-то совсем знакомое, такое же, как и там, в Сибири. И как забытые сны стали все больше и больше вставать в памяти картины того, что видел и в детстве, а затем и в юности, стали припоминаться типы, костюмы и потянуло ко всему этому, как к чему-то родному и несказанно дорогому.
Но всего больше захватил меня Кремль с его стенами и башнями. Сам не знаю, почему, но почувствовал я в них что-то удивительно мае близкое, точно давно и хорошо знакомое. Как только начинало темнеть я бросал работу в соборе и уходил обедать, а затем, с наступлением сумерок, отправлялся бродить по Москве и все больше к кремлевским стенам. Эти стены сделались любимым местом моих прогулок именно в сумерки. Спускавшаяся на землю темнота начинала скрадывать все очертания, все принимало какой-то новый незнакомый вид, и со мною стали твориться странные вещи. То вдруг покажется, что это не кусты растут у стены, а стоят какие-то люди в старинном русском одеянии или почудится, что вот-вот из-за башни выйдут женщины в парчовых душегрейках и с киками на головах. Да так это ясно, что даже остановишься и ждешь: а вдруг и в самом деле выйдут. И скоро я подметил, что населяю окрестности этих стен знакомыми мне типами и костюмами, теми, которые я столько раз видел на родине, дома. Доставляли мне эти вечерние прогулки огромное наслаждение, и я все больше и больше пристращался к ним.
И вот однажды иду я по Красной площади, кругом ни души. Остановился недалеко от Лобного места, засмотрелся на очертания Василия Блаженного, и вдруг в воображении вспыхнула сцена стрелецкой казни, да так ясно, что даже сердце забилось. Почувствовал, что если напишу то, что мне представилось, то выйдет потрясающая картина. Поспешил домой и до глубокой ночи все делал наброски то общей композиции, то отдельных групп. Надо, впрочем, сказать, что мысль написать картину стрелецкой казни была у меня и раньше. Я думал об этом еще в Красноярске. Никогда только не рисовалась мне эта картина в такой композиции, так ярко и так жутко».
|