Когда мальчик подрос, его отвезли в Красноярск и определили в школу.
«Должно быть, я был все-таки шустрым и находчивым мальчишкою, - вспоминал Василий Иванович, блеснув глазами, улыбался и весело встряхивал нависавшими на лоб черными кудрями.
Пришлось, помню, как-то возвращаться в город из побывки у родных на каких-то праздниках. Послали меня на лошади в тележке вдвоем с работником, а работник в первом же попутном кабаке напился до бесчувствия, свалился на дно тележки, да и захрапел. Однако я не растерялся, взялся за вожжи и как ни в чем не бывало отмахал все остальные верст пятьдесят. А шел мне в те поры, должно быть, всего год одиннадцатый.
А то однажды уже в Красноярске, зимою, когда отца перевели туда, забрались к нам вечером грабители. Ни отца, ни матери дома не было. Оставались одни мы, ребятишки. Двери, разумеется, изнутри крепко заперты на засов. Возимся мы с чем-то у стола с зажженною сальной свечкой. Вдруг шаги на лестнице и в сенях. Постучались, переговариваются» а потом и начинают дверь ломать. Мы, разумеется, помертвели от страху, а что сделать - не знаем. Но я быстро опомнился. Мигом все сообразил, зову всех в заднюю горницу и давай общими силами зимнюю раму выставлять. Потом отворили окошко, я выскочил во двор, поднял тревогу, всполошил соседей. Грабителей схватили, и оказалось, что это наши же рабочие задумали хозяйским добром попользоваться.
Вспоминается мне и еще одно жуткое переживание, хотя я помню его уже, точно какой-то страшный сон.
Взяла меня мать как-то с собою в гости к замужней моей сестре, верст за сто п. Назад ехать пришлось с незнакомым ямщиком, а у нас с собою деньги. В дороге запоздали, вечереет, а дорога идет глухой тайгой. На беду со мною начался приступ лихорадки. Мать уложила меня на дно тарантаса, укрыла, и я впал в забытье. Вдруг просыпаюсь и ничего понять не могу. Мы стоим. Мать плачет и причитает:
- Нате, возьмите все, что есть, только душеньки наши не губите, - и протягивает какому-то бледному кудлатому человеку в красной рубахе кошелек с деньгами, а тот стоит и как-то жутко смотрит на мать горящими глазами. И вдруг смятение, тарахтят колеса чьей-то телеги, слышны голоса, и какой-то старичок священник уговаривает и успокаивает мою плачущую матушку, и опять все заволокло туманом лихорадочного бреда.
Потом уж я узнал, что остановили нас бродяги и грозились мать и меня зарезать, да повстречался знакомый священник, ехавший из Красноярска с сыном и работником. Ну, они и спасли нас».
В городе мальчику не было такого простора, как в деревне, но и здесь нашлось, в чем развернуться юной удали.
«Летом больше всего привлекал нас Енисей, - рассказывал Суриков. - Бывало, как только пройдет лед, мы уже спим и видим, как бы поскорее раздобыть лодку и махнуть на другую сторону - рыбачить с неводом и варить в котелке уху из свеженаловленной рыбы. Вымокнешь, бывало, так, что нитки сухой не останется, и ничего, сначала продрогнешь, зуб на зуб не попадет, а потом обсушишься у костра, и как ни в чем не бывало. А когда потеплеет, начинается купанье, и целыми днями, бывало, барахтаемся в воде. Ну, конечно, сейчас же на спор, кто дальше уплывет, кто, нырнув, дальше вынырнет или кто под плоты нырнет и на другой стороне вынырнет.
Однажды чуть было так и не остался в Енисее. Нырнул, а течением снесло; хочу вынырнуть, а над головою бревна. Уж и не помню, как удалось из-под них выбраться. Должно быть, попал куда-нибудь недалеко от края плота. Помню только, как зеленые струйки бежали в просвете между бревнами».
Мне очень хотелось выслушать из уст художника общую характеристику тогдашней сибирской жизни, но это долго не удавалось. Суриков все как-то не настраивался на тот лад, на какой мне хотелось. Наконец однажды это удалось, и действительно, передо мною развернулась грандиозная картина девственной суровой природы и своеобразной, то жуткой, то какой-то особо широкой жизни сибиряка.
«Сибирь под Енисеем, - говорил Василий Иванович, - страна полная большой и своеобразной красоты. На сотни верст - девственный бор тайги с ее диким зверьем. Таинственные тропинки вьются тайгою десятками верст и вдруг приводят куда-нибудь в болотную трясину ила же уходят в дебри скалистых гор. Изредка попадется несущийся с гор бурный поток, а ближе к Енисею то по одному берегу, а то и по обоим - убегающие в синюю даль богатые поемные луга с пасущимися табунами. И все это прорезывал широкий исторический сибирский тракт с его богатыми селами и бурливой то торговой, то разбойничьей жизнью.
Как это в одной сибирской былине сказано...
«Широко урман-тайга раскинулась
Со полуденя да на полночь,
От Китай-песков к океян-морю.
А и нет тайгой проходу-проезду,
И живет в тайге зверье лютое,
Стерегут тропы разбойнички,
Варнаки, воры клейменые...»
В такой обстановке сибиряк стал особым человеком с богатой широкой натурой, с большим размахом во всем: и в труде, и в разгуле. В Сибири на все своя особая мера: расстояние в сотню верст - нипочем, стройка - на сотни лет, из векового лиственничного леса, широкая, просторная, прочная, чтобы нипочем были ни трескучие морозы, ни вьюги. И жилось в этих домах тоже вольно и широко. Богатства природы, торговый тракт, близость рудников и приисков с приносимым ими быстрым обогащением - все это создавало и в обращении с деньгами широкий размах. Прибавьте сюда еще вольное население, не знавшее крепостного права, да необходимость каждому охранять себя и в лесу, и в дороге от лютого зверя или лихого человека; припомните также, что Сибирь долго была вне всяких культурных влияний, и станет понятным, что здесь русский человек долго сохранял типичные свои черты, давно стершиеся с него по сю сторону Урала.
|